Но хотя я достиг цели и убил ее, я был в смятении и тревоге: я чувствовал, что недалеко то время, когда моя тайна будет открыта. Я не мог скрыть дикую радость, которая бурлила во мне и заставляла меня, когда я один оставался дома, вскакивать, хлопать в ладоши, плясать и кружиться и громко реветь. Когда я выходил из дому и видел суетливую толпу, двигающуюся по улицам, или шел в театр, слушал музыку и глядел на танцующих людей, меня охватывал такой восторг, что я готов был броситься к ним, растерзать их в клочья и выть в упоении. Но я только скрежетал зубами, топал ногами, вонзал острые ногти в ладони. Я сдерживал себя, и никто еще не знал, что я сумасшедший.

Помню – и это одно из последних моих воспоминаний, ибо теперь реальное я смешиваю со своими грезами, и столько у меня здесь дела и так меня всегда торопят, что нет времени отделить одно от другого и разобраться в каком-то странном хаосе действительности и грез, помню, как выдал я, наконец, тайну. Ха-ха! Чудится мне – я и сейчас вижу их испуганные взгляды, помню, как легко оттолкнул их и сжатыми кулаками бил по бледным лицам, а потом умчался, как вихрь, и оставил их, кричащих и воющих, далеко позади. Сила гиганта рождается во мне, когда я об этом думаю. Вот, видите, как гнется под яростным моим напором этот железный прут. Я мог бы сломать его, как ветку, но здесь такие длинные галереи и так много дверей – вряд ли нашел бы я здесь дорогу; а если бы даже нашел, то, знаю, внизу есть железные ворота, и эти ворота они всегда держат на запоре. Они знают, каким я был хитрым сумасшедшим, и гордятся тем, что могут меня выставить напоказ.

Позвольте-ка... да, меня не было дома. Вернулся я поздно вечером и узнал, что меня ждет высокомернейший из трех ее высокомерных братьев, – „по неотложному делу“, сказал он. Я это прекрасно помню. Я ненавидел его так, как только может ненавидеть сумасшедший. Много раз руки мои готовы были его растерзать. Мне сказали, что он здесь. Я быстро взбежал по лестнице. Он хотел сказать мне несколько слов. Я отослал слуг. Час был поздний, и мы остались наедине – впервые.

Сначала я старался на него не смотреть, ибо знал то, о чем он не подозревал, – и я гордился этим знанием, знал, что огонь безумия горит в моих глазах. Несколько минут мы сидели молча. Наконец, он заговорил. Мои недавние легкомысленные похождения и странные слова, брошенные мною сейчас же после смерти его сестры, были оскорблением ее памяти. Сопоставляя многие обстоятельства, которые сначала ускользнули от его внимания, он предположил, что я дурно обращался с нею. Он желал знать, вправе ли он заключить, что я хотел очернить ее память и оказать неуважение се семье. Мундир, который он носит, обязывает его потребовать у меня объяснения.

Этот человек служил в армии и за свой чин заплатил моими деньгами и несчастьем своей сестры! Это он руководил заговором, составленным с целью поймать меня в ловушку и завладеть моим состоянием. Это он – он больше, чем кто бы то ни было, – принуждал свою сестру выйти за меня замуж, зная прекрасно, что ее сердце отдано какому-то писклявому юноше. Мундир его обязывает! Не мундир, а ливрея его позора! Я не удержался и посмотрел на него, но не сказал ни слова.

Я заметил, как изменилось его лицо, когда он встретил мой взгляд. Он был смелым человеком, но румянец сбежал с его лица, и он отодвинул свой стул. Я ближе придвинулся к нему и, засмеявшись, – мне было очень весело, заметил, что он вздрогнул. Я почувствовал, как овладевает мною безумие. Он боялся меня.

– Вы очень любили свою сестру, когда она была жива, – сказал я, – очень любили.

Он растерянно огляделся, я видел, как его рука вцепилась в спинку стула, но он ничего не сказал.

– Вы негодяй! – воскликнул я. – Я вас разгадал! Я открыл ваш дьявольский заговор, составленный против меня, я знаю, что ее сердце принадлежало другому прежде, чем вы принудили ее выйти за меня. Я это знаю, знаю!

Он вдруг вскочил, замахнулся па меня стулом и приказал мне отойти... ибо я упорно приближался к нему во время разговора.

Я не говорил, а кричал, чувствуя, что буйные страсти клокочут у меня в крови, а старые призраки шепчутся и соблазняют меня растерзать его в клочья.

– Проклятый! – крикнул я, вскакивая и бросаясь па него. – Я ее убил! Я – сумасшедший! Смерть тебе! Крови! Крови! Я жажду твоей крови.

Одним ударом я отбросил стул, который он в ужасе швырнул в меня, и мы сцепились; с тяжелым грохотом катались мы с ним по полу.

Это была славная борьба; ибо он, рослый, сильный человек, дрался, спасая свою жизнь, а я, сильный своим безумием, жаждал покончить с ним. Я знал, что никакая сила не может сравняться с моей, и я был прав. Прав, хотя и безумен! Его сопротивление ослабевало. Я придавил ему грудь коленом и крепко сжал обеими руками его мускулистую шею. Лицо у него побагровело, глаза выскакивали из орбит, и, высунув язык, он словно издевался надо мной. Я крепче сдавил ему горло.

Вдруг дверь с шумом распахнулась, и ворвалась толпа, крича, чтобы задержали сумасшедшего.

Моя тайна была открыта, и все мои усилия были направлены теперь к тому, чтобы отстоять свободу. Я вскочил раньше, чем кто-либо успел меня схватить, я бросился в толпу нападающих и сильной рукой расчистил себе дорогу, словно у меня был топор, которым я рубил направо и налево. Я добрался до двери, перепрыгнул через перила, еще секунда – и я был на улице.

Я мчался во весь дух, и никто не смел меня остановить. Я услышал топот ног за собою и ускорил бег. Шум погони был слышен слабее и слабее и, наконец, замер вдали, а я все еще несся вперед, через болота и ручьи, прыгал через изгороди и стены, с диким воплем, который был подхвачен странными существами, обступившими меня со всех сторон, и громко разнесся, пронзая воздух. Демоны несли меня на руках, они мчались вместе с ветром, сметая холмы и изгороди, и кружили меня с такой быстротой, что у меня в голове помутилось, и, наконец, отшвырнули прочь от себя, и я тяжело упал на землю. Очнувшись, я увидел, что нахожусь здесь – здесь, в этой серой палате, куда редко проникает солнечный свет, куда лунные лучи просачиваются для того только, чтобы осветить темные тени вокруг меня и эту безмолвную фигуру в углу. Бодрствуя, я слышу иногда странные вопли и крики, оглашающие этот большой дом. Что это за крики, я не знаю, но не эта бледная фигура испускает их, и она их не слышит. Ибо, как только спускаются сумерки и до первых проблесков рассвета, она стоит недвижимо, всегда на одном и том же месте, прислушиваясь к музыкальному звону моей железной цепи и следя за моими прыжками на соломенной подстилке».

В конце рукописи была сделана другим почерком следующая приписка:

«Несчастный, чей бред записан здесь, являет собой печальный пример, свидетельствующий о пагубных результатах ложно направленной – с юношеских лет – энергии и длительных излишеств, последствия которых уже нельзя было предотвратить. Бессмысленный разгул, распутство и кутежи в дни молодости вызвали горячку и бред. Результатом последнего была странная иллюзия, основанная на хорошо известной медицинской теории, энергически защищаемой одними и столь же энергически опровергаемой другими, иллюзия, будто наследственное безумие – удел его рода. Это привело к меланхолии, которая со временем развилась в душевное расстройство и закончилась буйным помешательством. Есть основания предполагать, что события, им изложенные, хотя искажены его расстроенным воображением, однако не являются его измышлением. Тем, кто знал пороки его молодости, остается лишь удивляться тому, что страсти, не обуздываемые рассудком, не приведи его к совершению еще более страшных деяний».

Свеча мистера Пиквика догорала в подсвечнике в то время, как он дочитывал рукопись старого священника; а когда свет вдруг угас, даже не мигнув в виде предупреждения, спустившаяся тьма потрясла его натянутые нервы. Торопливо сбросив с себя те принадлежности туалета, которые он надел, вставая с беспокойного ложа, и пугливо оглядевшись, мистер Пиквик снова поспешно забрался под одеяло и не замедлил заснуть.