– Отлично, – сказал поверенный. – Быть может, вы сообщите полицейскому чиновнику?

– Нет. Мы встретимся с ним здесь в восемь часов вечера, – я отправлюсь вместе с ним.

Они встретились в назначенный вечер и, наняв карету, приказали кучеру остановиться на том углу старой Пенкрес-роуд, где находится приходский работный дом. Когда они приехали туда, уже совсем стемнело; пройдя вдоль глухой стены перед Ветеринарным госпиталем, они свернули в маленькую боковую улицу, которая называется, или в то время называлась, Литтл Колледж-стрит, и какой бы ни была она теперь, но в те дни являлась довольно жалкой улицей, окруженной полями и канавами.

Надвинув на глаза дорожную шляпу и завернувшись в плащ, Хейлинг остановился перед самым жалким домом на этой улице и тихо постучал в дверь. Ее тотчас же открыла женщина, которая, узнав его, сделала реверанс, а Хейлинг, шепотом приказав полицейскому чиновнику остаться внизу, осторожно поднялся по лестнице и, открыв дверь комнаты, выходящей на улицу, быстро вошел.

Тот, кого он искал и так ненавидел – теперь это был дряхлый старик, сидел за простым сосновым столом, на котором стояла жалкая свеча. Старик вздрогнул, когда вошел незнакомец, и с трудом встал.

– Что еще? – спросил он. – Еще какая-нибудь беда? Что вам нужно.

– Сказать вам несколько слов, – ответил Хейлинг.

С этими словами он присел к другому концу стола и, сняв плащ и шляпу, повернулся лицом к старику.

Старик, казалось, мгновенно лишился дара речи. Он откинулся на спинку стула и, сжимая руки, смотрел на посетителя с отвращением и страхом.

– Сегодня, – сказал Хейлинг, – исполнилось шесть лет с тех пор, как я потребовал от вас жизнь, которую вы должны были отдать мне за жизнь моего ребенка. Старик! Над бездыханным телом вашей дочери я поклялся посвятить свою жизнь мести. Я не уклонялся от этого намерения ни на мгновенье, но если бы уклонился, одно воспоминание об ее покорном страдальческом взгляде, когда она умирала, или об изможденном лице невинного ребенка придало бы мне сил для осуществления замысла. Мой первый акт отмщения вы помните хорошо, сегодня – последний.

Старик задрожал, и руки его бессильно опустились.

– Завтра я покидаю Англию, – продолжал Хейлинг после краткой паузы. – С сегодняшней ночи вы будете заживо погребены в той самой могиле, на которую обрекли ее... в тюрьме, без надежды покинуть...

Он взглянул на старика и умолк. Поднес свечу к его лицу, осторожно поставил ее на стол и вышел из комнаты.

– Вы бы наведались к старику. – сказал он женщине и, открыв дверь, дал знак чиновнику идти вслед за ним на улицу. – Мне кажется, он болен.

Женщина закрыла дверь, быстро взбежала по лестнице и нашла старика бездыханным.

Под простой могильной плитой, на одном из самых мирных и уединенных кладбищ Кента, где полевые цветы пестреют в траве и спокойный пейзаж обрамляет прекраснейший уголок в саду Англии, покоятся останки молодой матери и ее кроткого ребенка. Но прах отца не смешался с их прахом, и, начиная с той ночи, поверенный не мог добыть никаких сведений о дальнейшей судьбе своего странного клиента.

Закончив рассказ, старик подошел к вешалке в углу, снял свою шляпу и пальто, надел их с величайшим спокойствием и, не прибавив больше ни слова, медленно удалился. Так как джентльмен с мозаичными запонками заснул, а большая часть присутствующих увлеклась веселой забавой – капала ему в грог сало с подтаявшей свечи, то мистер Пиквик вышел, никем не замеченный, и, расплатившись за себя и за мистера Уэллера, покинул вместе с этим джентльменом обитель «Сороки и Пня».

ГЛАВА XXII.

Мистер Пиквик едет в Ипсуич и наталкивается романтическое приключение с леди средних лет в желтых папильотках

– Это и есть багаж твоего хозяина, Сэмми? – осведомился мистер Уэллер у своего любящего сына, когда тот явился во двор гостиницы «Бык» в Уайтчепле, с дорожным саком и небольшим чемоданом.

– Догадка хоть куда, могла быть хуже, старина, – отвечал мистер Уэллер-младший, складывая свою ношу на дворе и усаживаясь на нее. – Сейчас прибудет и сам хозяин.

– Должно быть, едет в кэбе? – предположил отец.

– Да, две мили опасностей по восьми пенсов за милю, – дал ответ сын. Как поживает сегодня мачеха?

– Чудно, Сэмми, чудно, – с внушительной серьезностью ответил старший мистер Уэллер. – За последнее время она вроде как в методистский орден [78] записалась, Сэмми, и она на редкость благочестива, уж это верно. Она слишком хороша для меня, Сэмми. Я чувствую, что я ее не заслуживаю.

– Вот как! – сказал мистер Сэмюел. – Это очень самоотверженно с вашей стороны.

– Очень, – со вздохом подтвердил его родитель. – Она ухватилась за какую-то выдумку, будто взрослые люди рождаются снова, Сэмми; новое рождение, – так, кажется, это у них называется. Очень бы мне хотелось посмотреть, как эта система работает, Сэмми. Очень бы мне хотелось видеть новое рождение твоей мачехи. Уж я бы ее спровадил к кормилице!

– Как ты думаешь, что эти женщины устроили на днях? – продолжал мистер Уэллер после непродолжительного молчания, в течение которого он многозначительно постукивал себя указательным пальцем по носу. – Как ты думаешь, что они устроили на днях, Сэмми?

– Не знаю, – ответил Сэм. – А что?

– Собрались и устроили большое чаепитие для одного молодца, которого называют своим пастырем, – сказал мистер Уэллер. – Я стоял и глазел у нашей лавочки с картинками, вдруг вижу маленькое объявление: «Билеты полкроны. Со всеми заявлениями обращаться в комитет. Секретарь миссис Уэллер». А когда пришел домой, вижу – этот комитет заседает у нас в задней комнате. Четырнадцать женщин. Ты бы их послушал, Сэмми! Выносили резолюции, голосовали смету, и всякая такая потеха. Ну, тут твоя мачеха пристала, чтобы и я пошел, да я и сам думал, что надо идти, увижу диковинные вещи, я а записался на билет. В пятницу вечером, в шесть часов, я нарядился, и мы отправились со старухой; поднимаемся на второй этаж, там стол накрыт на тридцать человек и целая куча женщин, начинают шептаться и глазеть на меня, – словно никогда не видывали довольно плотного джентльмена лет пятидесяти восьми. Сидим. Вдруг поднимается суматоха на лестнице, вбегает долговязый парень с красным носом и в белом галстуке и кричит: «Се грядет пастырь навестить свое верное стадо!» – и входит жирный молодец в черном, с широкой белой физиономией, улыбается – прямо циферблат. Ну, и пошла потеха, Сэмми! «Поцелуй мира», – говорит пастырь и пошел целовать женщин всех подряд, а когда кончил, за дело принялся красноносый. Только я подумал, не начать ли и мне, – нужно сказать, со мной рядом сидела очень приятная леди, – как вдруг появляется твоя мачеха с чаем, – она внизу кипятила чайник. За дело принялись не на шутку. Какой оглушительный гомон, Сэмми, пока заваривали чай, какая молитва перед едой, как ели и пили! А поглядел бы ты, как пастор набросился на ветчину и пышки! В жизни не видал такого мастера по части еды и питья... никогда не видал! Красноносый тоже был не из тех, кого выгодно нанять за харчи, но куда ему до пастыря! Ну, напились чаю, спели еще гимн, и пастырь начал проповедь, и очень хорошо проповедовал, если вспомнить, как он набил себе живот пышками. Вдруг он приосанился да как заорет: «Где грешник? Где жалкий грешник?» Тут все женщины воззрились на меня и давай стонать, точно вот-вот помрут. Довольно-таки странно, но я все-таки молчу. Вдруг он снова приосанивается, смотрит на меня во все глаза и говорит: «Где грешник? Где жалкий грешник?» А все женщины опять застонали, в десять раз громче. Я тогда малость рассвирепел, шагнул вперед и говорю: «Друг мой, говорю, это замечание вы сделали на мой счет?» Вместо того чтобы извиниться, как полагается джентльмену, он начал браниться еще пуще: назвал меня сосудом, Сэмми, сосудом гнева и всякими такими именами. Тут кровь у меня, регулярно, вскипела, и сперва я влепил две-три оплеухи ему самому, потом еще две-три для передачи красноносому, с тем и ушел. Послушал бы ты, Сэмми, как визжали женщины, когда вытаскивали пастыря из-под стола... Ба! А вот и командир, в натуральную величину!

вернуться

78

Методистский орден – Уэллер-старший называет методистскую секту «орденом» в насмешку. Диккенс дал в «Пиквике» остро сатирические портреты пастырей и членов методистской «церкви», основанной в середине XVIII века англичанином Джоном Уэсли для борьбы с рационализмом и для поднятия авторитета св. писания. Эта секта сразу же стала оплотом ханжества и вызывала резко отрицательную оценку передовых писателей Запада.